Том 2. Советская литература - Страница 126


К оглавлению

126

Самая героическая действительность, самые хаотические впечатления не заставляют его заблудиться, не заставляют его сдаться на милость действительности, как какого-нибудь Пильняка, нет, — он доминирует над этой действительностью и от времени до времени взглядывает на марксистский компас, с которым не разлучается, и никакая романтика никогда не заставляет его опьянеть, трезвый холодок продолжает жить в его мозгу, когда сердце его пламенеет.

Он восторгается Чапаевым и чапаевцами, но он остается большевистским комиссаром при народном герое.

Вот эти-то черты Фурманова создают особенный аккорд в его произведениях. Они до такой степени аналитичны, они так умны, они такие марксистские, что некоторые близорукие люди заговаривают даже о том, будто Фурманов слишком впадает в публицистику.

Рядом с этим, в произведениях Фурманова есть внутренний огонь, никогда не растрачивающийся на фейерверки красноречия, но согревающий каждую строчку, иногда до каления, и всегда в них есть зоркий взгляд подлинного художника, влюбленного в природу и в людей, дорожащего каждой минутой, когда он может занести в памятную книжку или в книгу своей памяти какой-нибудь эскиз, какой-нибудь этюд с натуры.

Фурманов так серьезен, он так понимает, что его книги создаются не для развлечения, а для поучения и для ориентации, что он готов поставить их литературно-увлекательную сторону на второй план, а на первый план — возможно более систематическое и действенное изложение интересующего его материала.

Когда народники стояли на вершине своего пафоса и своей серьезности, они создали Глеба Успенского.

Мы знаем теперь, что Глеб Иванович чистил свои произведения от одного издания к другому. Но как он их чистил? Он убирал беллетристические элементы, он делал их суше, потому что ему казалось почти недостойным занимать читателя изюминками юмора и художественными блестками.

Конечно, мы чужды этому аскетизму. Фурманов вовсе не хотел, так сказать, выжимать, выпаривать красоту, эмоцию, жизненные образы из своих произведений. Он просто не им в первую очередь служил, не они были его целью.

Его целью была широкая ориентация — широко говорящий одновременно и уму и сердцу рапорт о событиях; а стиль, образы, лирика, остроумие — все это могло быть только служебным.

Однако Фурманов был и хотел быть художником. Он понимал, что в его молодых произведениях еще не достигнуто полное равновесие.

Успех его книг был огромный. Они разошлись почти в 300 000 экземпляров. Редко кто из наших классиков, самых великих, может по количеству распространенных экземпляров стать рядом с Фурмановым. Стало быть, широкий народный читатель его понял и полюбил.

Тем не менее Фурманов прекрасно знал, что ему надо еще много работать над собою.

Одно только можно сказать: никогда Фурманов не шел к художественному эффекту путем, так сказать, облегчения своей задачи, выбрасывания, в качестве балласта, своих наблюдений, не стремился поднять воздушный шар своего творчества выше ценою опустошения своего багажа. Нет, этого Фурманов не делал никогда. Он заботился о большей подъемной силе своего творчества — и он, несомненно, к ней пришел бы. Быть может, путь его был бы извилист, вел бы Фурманова от сравнительных неудач к сравнительным удачам, но он, конечно, пошел бы вверх.

Вот почему я считал Фурманова надеждой пролетарской литературы; среди прозаиков ее, где, несомненно, есть крупные фигуры, Фурманов был для меня крупнейшим.

«Повесть о рыжем Мотеле»

На приятно раскрашенной художником Ротовым обложке принадлежащего мне экземпляра Иосиф Уткин написал такие строчки:

I

В эти дни,
Когда над миром
Баррикадная весна, —
Поэтическая лира
В эти дни
Едва слышна.

II

Но в июнь благополучный
Отцветут костры знамен,
И разливом сладкозвучным
Вновь течет душевный звон.

III

Вновь гремит, и строг и строен,
Гимн в восторженных устах,
И усталые герои
Отдыхают на щитах.

В этих стихах есть нечто характеризующее поэзию Уткина, Поэзия эта отнюдь не есть просто порождение отдыха; странно было бы даже говорить о сильных отзвуках революционных настроений поэзии Уткина, она попросту в целом революционна, но в ней есть нечто от более спокойных переживаний великой общественной силы, переходящей от разрушительных и оборонительных действий к строительству.

Всякий читающий стихи Уткина сразу поймет, что они мягче по тону, что они гораздо гуманнее всякой другой революционной поэзии, какую породил Октябрь.

У т. Уткина есть лирическое раздумье, у него есть умение понимать и далекие от нас типы. У Уткина есть большая жажда счастья, — словом, у Уткина сказывается пробуждение настоящего тяготения к полнозвучному многогранному быту, между тем как в предыдущую эпоху поэзия приобрела невольно одностороннюю заостренность.

Недаром другой молодой поэт, Жаров, просит свою подругу снять свои ужасные военные сапоги, столь уместные в бивуачной жизни, и одним из мотивов приводит свое желание видеть линию ее ноги.

Чересчур аскетические нравы, долго принимавшиеся в кругах нашей молодежи за нечто само собою разумеющееся в качестве идеала, как нельзя больше подходили к военной эпохе, но естественно, что сейчас затоптанная борьбой земля начинает порождать цветы.

Необычайно характерно то, что этот аскетизм как идея очень часто шел рядом с фактической распущенностью молодежи. Аскеты стыдились любви, стыдились красоты, но нисколько не стыдились самых беспорядочных половых отношений на основе знаменитой, столь строго осужденной Ильичем теории «стакана воды».

126