Сам Толстой говорил Горькому: «Если человек научился думать, — про что бы он ни думал, — он всегда думает о своей смерти. Так все философы. А — какие же истины, если будет смерть?» Однако вот, например, такой философ, как Спиноза, сказал, что истинный мудрец ни о чем не думает так мало, как о смерти, значит, миросозерцанию Спинозы с его великолепным чувством безмерности и бессмертия объекта, материи, природы, совсем не был присущ страх смерти. У Горького есть прекрасная, словно акварелью написанная миниатюра, посвященная талантливому писателю Коцюбинскому. В этих воспоминаниях мы читаем такие слова Коцюбинского: «Смерть необходимо победить, и она будет побеждена! Я верю в победу разума и воли человека над смертью так же, как в то, что сам — скоро умру. И еще умрут миллионы людей, а все-таки, со временем, смерть станет простым актом нашей воли, — мы будем отходить в небытие так же сознательно, как отходим ко сну». Совсем другая точка зрения, чем у Толстого! Не будем, однако, бросать в Толстого камнем за его страх перед смертью. Нельзя не сознаться, что в этом сказалась не какая-то трусость, а именно сила жизни. Сам Горький в своих воспоминаниях о Леониде Андрееве, в которых мы постараемся дать себе отчет ниже, пишет, между прочим: «…мне стало органически противно и оскорбительно мыслить о смерти».
Толстой постоянно о ней мыслил и считал, будто бы всякое мыслящее существо непременно о ней мыслит. Но вот из той же самой книги Горького мы привели целый ряд доказательств ошибочности этого мнения Толстого.
И другая гигантская общечеловеческая стихия — любовь особо оценивалась Толстым. До самой далекой старости чувствовал он в себе кипение половой страсти. Горький много раз и очень интересно об этом упоминает. Но Толстой не испытывал любовь как великую радость жизни, как испытывал, например, Чернышевский, не поэт, посвятивший, однако, человеческой любви строки изумительной чистоты и полета. Толстой в отношениях своих к женщине видел нечто греховное, почти постыдное и, во всяком случае, мучительное. Так как несмотря на это, он был с редкой в человечестве силой прикован к своим желаниям и страстям, то отсюда новый мучительный конфликт: «О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист (отмечает Горький), но всегда с… грубостью русского мужика…» Толстой со своей патриархальной точки зрения всегда стремился оправдать плоть только соображениями деторождения и женщину вводил в подчиненное положение помощницы в хозяйстве, самки, матери. Это лежит большим клеймом на всем облике Толстого. Казалось бы, что в таком большом поэте любовь должна быть просветлена тем более, чем большую роль она играла в его собственной жизни. Ничего подобного! Толстой, благодаря своему узкому подходу, зараженности христианско-патриархальными предрассудками, прежде всего обращал внимание на такие факты любви, в которых она является действительно в отвратительном виде. Прочтите, например, описание Толстого, в разговоре с Горьким, его прогулок по киевскому шоссе в конце мая. Среди великолепия мира он увидел там стареньких странников, которые тут же, у дороги, вели себя в достаточной степени мало пристойно:
...«Так и ударило меня в душу (говорит Толстой). — Господи, ты творец красоты: как тебе не стыдно?»
«Мечется, буйствует плоть, — говорил он Горькому в одну из минут откровенности, — дух же следует за ней беспомощно и жалко».
Повторяю, чрезвычайно поучительно провести параллель между ощущением и понятием любви, которым насквозь проникнут великий роман Чернышевского «Что делать?», и этой тоскливой, неприятной, полной раскаяния греховной любовью, в которую сумел превратить Толстой пожирающее пламя своей чувственности.
Очень хорошо говорит Горький о толстовцах. Приведем только несколько строк:
...«Странно было видеть Л. Н. среди „толстовцев“; стоит величественная колокольня, и колокол ее неустанно гудит на весь мир, а вокруг бегают маленькие, осторожные собачки, визжат под колокол и недоверчиво косятся друг на друга — кто лучше подвыл?»
— Я не хочу видеть Толстого святым, кричит Горький, да пребудет он грешником! — И он сумел передать нам черты Толстого-грешника, бесконечно более нам нужные и важные, чем черты его мнимой святости.
Как сам Толстой относился к Горькому? Не без симпатии. Несомненно, с некоторой осторожностью. Он не любил, например, говорить с Горьким на свои святые темы, понимая, что этим его не возьмешь. Чехов передавал Горькому со смехом тот образ, в котором Толстой рисовал себе Алексея Максимовича: «У него душа соглядатая (говорил Толстой Чехову), он пришел откуда-то в чужую ему Ханаанскую землю, ко всему присматривается, все замечает и обо всем доносит какому-то своему богу. А бог у него — урод, вроде лешего или водяного деревенских баб». Толстой правильно понял отчужденность Горького от того мира, в котором он жил, несмотря на то что он считал, что понимает мужика гораздо лучше, чем Горький. Тот мир, из которого Горький пришел к Толстому, это был мир пролетарский, это был мир будущего. И Толстому, естественно, должен был казаться «уродом» бог, которому служит Горький, потому что это был классово ненавистный «бог». Не бог, конечно, а особое моральное начало, принцип нового социального строительства. Все стрелы, которые Толстой направлял против буржуазной цивилизации, ни на минуту не поражали того, что должно было родиться в ней в муках и в борьбе, то есть социализма. Толстой был прав, Горький был соглядатаем, он высмотрел много настоящего у Толстого и донес своим в своем лагере. Но если бы Толстой со свойственной ему в лучшие минуты мудростью мог хорошенько оценить значение этого доноса, он понял бы, насколько велика заслуга этого «злого человека» перед ним самим именно за то, что он, как никто, спас для нас великого грешного Толстого от ужаса оказаться окончательно забытым за довольно-таки противным обликом «блаженного болярина Льва».