Такие люди, как Некрасов или Успенский, которые при всех упреках, какие они могли себе сделать, были, уж конечно, высокими типами светлых интеллигентов, не осмеливались сами причислять себя к таковым.
Некрасов, публично бичуя себя за то, что он не был прямым революционером, благоговейно сравнивал Чернышевского с Христом. Успенский, как трогательно описывается в одной из его биографий, не знал, куда посадить, как обласкать случайно заехавшего к нему революционера-профессионала. Он так же, как Некрасов, Щедрин, Чернышевский, так же, как сотни революционеров, находил слова горькой насмешки над широкой массой интеллигенции и, исходя, вероятно, из знаменитых писем Миртова-Лаврова о долге перед народом, называл их презрительным словом: неплательщики.
Чтобы придать себе социальный вес, интеллигентские партии меньшевиствующего или эсерствующего толка любили забывать об этом и легко трещали об интеллигенции в целом, о людях образованных, о людях в чистых воротничках, как об избранном классе.
Но отдельные представители этого образа мыслей иногда понимали компрометирующий характер такого братания с образованной частью обывательщины. Например, Иванов-Разумник попытался сконструировать систему, согласно которой интеллигент — это самостоятельная, ярко выраженная индивидуальность; противоположным же интеллигенту началом является мещанство, то есть безликость и толпа.
При такой теории надо было или совершенно порвать с интеллигенцией, о которой мы всегда говорим, и признать умных и ищущих крестьян, хотя бы неграмотных, а тем более сознательных пролетариев как раз подлинной интеллигенцией, либо под сурдинку подсовывать все-таки мысль, что ярко выраженная личность, чистый воротничок и диплом в кармане — нераздельны.
По поводу такого оттенка мысли еще у Лаврова Плеханов метко острил: «Критическая личность — начинается с чина губернского секретаря».
По случаю юбилея Горького раскашлялась уже забытая у нас старушка Кускова, всю жизнь свою умевшая занимать самые правьте позиции, какие допустимы приличием: ступите правее г-на Прокоповича и мадам Кусковой, и уже будет совсем зазорно.
Конечно, г-жа Кускова полна ненависти к Горькому. Она формулирует ее очень развязно: Горький официальный бард Советской власти, Советская власть ненавидит интеллигенцию и искореняет ее, и ненависть эта взаимна.
Г-жа Кускова берет на себя колоссальную смелость говорить за Советскую власть и за тысячи и тысячи интеллигентов, работающих в СССР.
Сложную, временами скорбную главу романа интеллигенции с народом, написанную после 17-го года, г-жа Кускова, разумеется, не понимает никак. Она радостно поддакивает тов. Сталину, когда он говорит, что среди рабочих есть такие элементы, которых весь опыт глубоких разочарований привел к огульному озлоблению против интеллигенции.
Интересно знать, стала бы поддакивать почтенная дама словам нашего вождя о том, что среди интеллигенции есть заклятые враги коммунизма, готовые идти на всякие преступления, на всякую ложь, чтобы сорвать безмерно трудную, титаническую работу трудящихся масс в Союзе?
Думаю, что она поддакнула бы этому, потому что она сама, в своей давней, за границей отстоявшейся ненависти к большевикам, очень недалеко ушла — да и ушла ли? — от самых закопченных типов наших вредителей.
Но г-жа Кускова никак не хочет поддакнуть т. Сталину, когда он заявляет, что Советская власть уважает интеллигенцию, что она нуждается в ней, что всеми своими мерами, то суровыми, то приветливыми, она стремится отделить здоровую часть образованного слоя, унаследованного от прошлого, от его безнадежной части.
И уже, конечно, не стала бы поддакивать г-жа Кускова тому хору бесчисленных голосов, который гневно заявил бы ей: «Вы не смеете от нашего лица, от лица трудящихся интеллигентов великой социалистической страны, шамкать, что мы ненавидим Советскую власть. Говорите за себя и от лица редких экземпляров паршивых овец, которые, может быть, находятся еще в нашей среде».
Упомянул я о Кусковой не потому, что считал бы в какой-нибудь мере нужным опровергнуть ее «поздравительное карканье», а потому, что она тоже попыталась создать некоторую легенду об интеллигенции, которая чуть не на своей груди откормила змееныша-Горького, теперь большевистскими зубами укусившего эту грудь.
При этом я оставлю в стороне тот факт, что Горький, к которому эта самая интеллигенция, почти во всем ее объеме, отнеслась с гнусным предательством в дни, когда совершенно оглупевший Бурцев обвинил, великого писателя в немецком шпионстве, сам всегда, во все самые тяжелые времена революции и столкновения с разными частями интеллигенции, защищал ее с красноречием, с мужеством, защищал так, как этого, казалось бы, невозможно было ждать от писателя, направившего уже издавна не одну пернатую стрелу не только в становище «дачников», но и в терема «детей солнца».
Меня здесь интересует отчасти самая легенда Кусковой. Видите ли, вся подпольная и околоподпольная и особенно ссыльная и околоссыльная интеллигенция образовала тогда теплый и светлый «орден», равного которому жизнь позднее ничего не создала.
По Кусковой выходит, что этот «орден» протестующей интеллигенции, бунтующих статистиков, был чрезвычайно могуч, что он давал и отнимал славу; в частности, он дал ее и Горькому.
Так как ясно, что статистически эти победоносные статистики были крайне немногочисленны, то очевидно, что славу они давали в силу неразрывной связи своей с образованной обывательщиной.