Мы получаем такое построение: внизу широкий сероватый базис интеллигенции как совокупности образованных специалистов, выразимся так — мещанства, работающего «умственным» трудом; а выше, при непосредственном переходе, — светлая верхушка «ордена».
Но память во многом обманула г-жу Кускову, уже превращающуюся в «божий одуванчик». Все мы, принадлежавшие тогда весьма крепко, не меньше Кусковой, к «ордену», вспоминаем о ссылке и ссыльной жизни, об этой самой «вдохновенной статистике», со значительной долей омерзения. Да, попадались, конечно, в ссылке крупные люди, которые успешно боролись против среды «ордена». Но, в общем, спросите любого бывшего ссыльного, и он вам скажет: «Не было жизни более склочной, сплетнической, нервно-взвинченной, утомительной, принижающей дух, чем в ссылке и эмиграции». «И удивительно, — прибавит такой „старожил“, — ведь не такие же плохие собирались люди: литераторы, образованные, поработавшие на ниве революции, а какую, бывало, кучу несносных дрязг наворотят при усердном участии своих супруг!»
Да, среда ссылки, которая вспоминается нижегородским раем г-же Кусковой, дурно пахла, и, если принять во внимание, что над «орденом» и вне «ордена» оставались лучшие, что основной кадр ссыльных большевиков резко отличался от прочих членов «ордена», то, так сказать, ссыльный обыватель рисуется тем более серым неврастеником (хотя, вырвавшись из ссылки, многие становились вновь хорошими солдатами революции).
Уж не потому ли нравится по памяти аромат «ордена» г-же Кусковой, что именно он, этот склочный, прокисший, мелочный аромат оторванности от жизни, консервации в собственном соку, в полной мере окружает ее и теперь в эмиграции на новых реках вавилонских, не на Оке и не на Десне, так на Сене или на Шпрее?
Но это не все. Если статика интеллигентской идиллии «ордена» в нашей коллективной памяти совсем не то, что в сентиментальных воспоминаниях г-жи Кусковой, то она еще забыла, — ей нельзя помнить, ей можно только искаженно перетолковывать историческую динамику «ордена».
Два слова об этом сказать нужно.
В общем, «орден» обнимал революционеров и, может быть, ближайшую периферию возле них.
Ход истории оказался таким, что привел через многозначительный этап 1905 года, через февральскую революцию 1917 года к Октябрю и власти пролетариата. «Орден» резко раскололся.
Когда-то в окрестностях 48-го года Энгельс в своей гениальной мудрости и проницательности предсказывал, что в дни, в которые возникнет диктатура пролетариата, последним и самым энергичным оплотом всего гнилого старья, над которым занесена будет железная метла рабочего класса, окажутся крайние демократические партии и что ни одного гнуснейшего союза не погнушаются они, но пойдут вместе с умеренными либералами, вместе с закостеневшими консерваторами, вместе со свирепыми реакционерами, вместе с любым внешним врагом, лишь бы только сломить тот пролетариат, которому они недавно строили глазки.
«Орден», за исключением своей большевистской части, вел себя именно так, как можно было ожидать: да сбудется реченное пророками.
В Самаре, в Архангельске кончал «орден» начатое дело под знаменем буржуазных генералов, шедших восстановить, во-первых, незыблемость старого порядка, а во-вторых, полуколониальный характер царской России с устремлением превратить его в окончательно колониальный. Так кончал «орден», начав со стрельбы, вместе с юнкерами, по героическим массам Октября.
Это «забыла», этого «не может знать» Кускова. Она должна отмахиваться от этого какой-нибудь ложью.
Главным средством для всей «левой» части эмиграции, чтобы оправдать свое огромное историческое преступление и падение, является злопыхательское искажение большевистской действительности.
Нам — большевикам, нам — советским трудящимся, трудно строить социализм в стране, нищей техникой, неграмотной, изолированной, при безмерно враждебном окружении. Дело идет богатырски вперед. Этому имеются тысячи беспристрастных свидетельств. Но трудности огромны. Напряжение доходит иногда до крайней меры, лишения велики. В этой обстановке эмиграция берет все, что есть темного в величественной картине нашего строительства, прибавляет к этому ворох лжи и этим питается. От этого пухнет у нее печень, как у «огорченного» налима, а желчью этой печени она пишет вместо чернил.
Довольно о легенде об «ордене». Но главным образом остановился я на статье Кусковой потому, что, упрекая Горького в неблагодарности к интеллигенции, эта дама пишет: «Интеллигенция, которой он заплатил теперешним изображением ее в „Жизни Клима Самгина“…»
В какой мере Горький осудил интеллигенцию в этом произведении? Сводится ли для Горького вся интеллигенция к фигуре Самгина? В какой мере фигура эта совпадает с интеллигенцией?
На эти вопросы надо ответить, чтобы получить ответ на основной поставленный нами вопрос: почему бездарный Самгин представляет собою исключительный интерес?
В «Жизни Клима Самгина» Горький вовсе не произносит огульного осуждения интеллигенции. Да этого от него и ждать нельзя было. Конечно, обывательская масса, хотя бы и в дипломированной своей части, симпатией Горького не пользуется. Но, в сущности, новое произведение Горького, неоднократно ранее хлеставшего образованную обывательщину, затрагивает ее сравнительно мало и, во всяком случае, никакой новой резкости к тому, что говорил Горький еще в «Вареньке Олесовой», в «Дачниках» или в «Инженерах», не прибавляет. Горький не касается или пока не касается еще одного «ордена» в среде интеллигенции, «ордена», к которому он всегда относился с высоким уважением, может быть, даже преувеличенным, именно подлинных ученых. Поскольку в серии картин, в которых Горький отражает последние десятилетия до революции, он захватывает и интеллигенцию, — он действительно имеет в виду главным образом кусковский «орден». Интеллигенты, изображенные Горьким в последнем его произведении в столицах и провинции, относятся либо к разного рода партиям, либо к околопартийным перифериям.